Мне повезло той зимой. Всех сторожей разогнали. Сперва уволили ребят со склада, а потом нас. Вахтеры больше были не нужны, как и сам отдел охраны. Всюду были охранные фирмы, вроде «Барракуды», «Спрута», «Фалька» и тому подобная дрянь. Бритые плечистые парни в униформе. Старики свернули газетки и ушли на пенсию, я пошел шакалить по рынкам. Стало совсем трудно. И как-то пусто. Незаметно задолжали за квартиру, и порядочно задолжали. Мать, наконец, потеряла работу. До этого она на что-то надеялась. Огромный завод превратился в груду хлама. Моментально стал похож на фрагмент из документальных съемок второй мировой. Впрочем, она там никогда особенно ничего и не зарабатывала, чуть больше моих крох. Нам всегда не хватало даже наскрести на еду, не говоря уж о квартплате. Все места на парковках были заняты, во всех киосках сидели, впившись в кроссворды, мерзкие хари. На рынке сложились касты, без «прописки» не влезть. Среди продавщиц мелькали мои ученицы. Их парни — сыночки хозяев ларьков — тоже когда-то были моими учениками. Мать слегла с ревматизмом. Ее скрутило в ночь на 24-ое февраля: вешала флаг. Хорошо не свалилась с лестницы. Снимал ее, как кошку с дерева. До этого она где-то красила потолки. За гроши! Теперь ее перекосило; я работал вместо нее: надо было удерживать место. Жизнь выскальзывала из рук, сквозь пальцы уходило последнее. Дворником быть оказалось не просто. Там шли войны за право убирать больше домов, подъездов, лестничных пролетов, подоконников и т.д. Каждый день разыгрывались отвратительные скандалы и сцены с мордобитием, тактические выбросы мусора на вражеской территории, обвалы снега, поджоги мусорных контейнеров, интриги, обвинения, сплетни, взятки и пр. Как в школе за часы. Зависть и сплетни. Одно слово: девяностые. Вся страна была насквозь пропитана низостью и подлостью. Ложь была на каждом шагу. Ложь и лицемерие.
Некоторое время сортировал на почте, но и там вдруг вспомнили, что у меня нет категории языка, и посадили на мое место сухонького старичка, который тут же открыл книгу и уснул, и я почувствовал, как таю, исчезаю из его жизни, так комфортно он отгородился от меня сном, так сладко клевал носом на моем стуле… а я так дергался, пока работал, так судорожно связывал пачки… Дурак! Дурак! На работу надо плевать и никогда не нервничать из-за какой-то подачки — в любой момент у тебя выбьют стул из-под зада, – и зачем ты дергался, спрашивается, из-за чего нервничал?
А, к черту! К чертям собачьим!!!
Тут еще двери перестали открываться… Я впал в депрессию. Последние «почтовые» деньги частично уплатил за квартиру, все остальное пустил на траву. Курил и шлялся у моря…
Ммм… бесконечно шлялся…
И вот, в таком состоянии, на одном из слепых поворотов я встретил Вертепова.
Он был как всегда застегнут на все пуговицы, хитро улыбался, показывая маленькие желтенькие зубки; у него была все та же битловская прическа, все та же хищность в глазах, озабоченность, деловитость в движениях (локоток!). Теперь он был менеджер в какой-то жральне, о чем он мне сразу же с гордостью объявил. Я поздравил его с повышением (до того он был кассиром в кинотеатре Oktoober, но кинотеатр закрыли после того, как я попробовал продавать сигареты у входа: болгарские «Родопе» и кубинские «Висант»). Пожал руку и хотел пройти мимо, но Вертепов вцепился в меня, задушевным голосом спросил, как у меня дела. У этого хмыря была маска сочувствия на лице (позже выяснилось: шел с похорон, – он и там подрабатывал кем-то); мне вдруг почему-то захотелось пожаловаться на жизнь (кажется, покурил). Сделал это как можно достойней и как можно коротко. Он с любопытством меня выслушал, сказал, что прекрасно меня понимает, знает, что такое оказаться на улице, добавил, что занимался выселением должников. Не без гордости сказал, с затаенным торжеством.
«Такова наша эстонская действительность, — округлил он, потирая руки. — Наш пресловутый эстонский экзистенциализм!»
Вертепов затянул меня в кафе, предложил работу в их чебуречной, действовал как профессиональный агент по трудоустройству. Так разрекламировал их киоск, что дух захватило. «А что, чем черт не шутит!» – мелькнуло у меня в голове. Был голоден после покурки; он угостил булочкой с кофе, дал в долг немного, зазвал меня к себе и показал фильм, снятый каким-то любителем.
Не знаю, как я пошел на это… В те дни меня легко можно было затянуть куда угодно, в самый глубокий омут. Было как-то все равно. Плыл, отупев от гротеска и слякоти. Была капель. В голове сотрясались составы. Он жил в старом деревянном доме возле железнодорожного полотна. На втором этаже, куда мы ввинтились по рыхлой лестнице, вторая дверь справа. Ступеньки расползались и стонали. Стены шли волной. Было мрачно. Воняло. «Соседи», — процедил Вертепов. Окурки, окурки… Дома у него было ужасно. Воняло сильнее, чем в подъезде. Там и тут что-то было подмазано, наляпано, сорвано, налеплено, ободрано, наклеено… «Ремонт», — вздохнул Вертепов, разведя руками. Впрочем, у нас было не лучше, — да и где в те дни было лучше? Только у воров и бандитов, только у ментов и всякой нечисти.
Вертепов приступил к делу, усадил меня в кресло. «Просмотр фильма!» — торжественно объявил он, взял с полки одну из сотни идентичных кассет, улыбнулся. Старенький видак, черно-белый «Садко». Качество было жутковатым. Рычит, гудит, картинка прыгает, но показывает… Изумительно! Как это работало? Как?! Картинка была сдавленная, мутная, прямо как из семидесятых годов, а то, что там было снято, казалось прямой трансляцией из трущоб Палдиски. Я понял, откуда взялась фраза об «эстонском экзистенциализме». Фильм, который показал мне Вертепов, был о том, как происходит выселение, с самим Вертеповым в главной роли. Не знаю, зачем снимались подобные фильмы; может, это было своеобразное методическое пособие или показательное выступление, или документ, свидетельствовавший о том, что в ходе выселения права выселяемого нарушены не были. Длиннющая кассета, часа на три фильм, семей тридцать, в каждом эпизоде Вертепов. Детально, шаг за шагом, с документами, с зачитыванием, с росписями, всё! Феноменально! Пока смотрели, я видел какое-то сладострастие у него в глазах: этакий Швондер, упивающийся собственной властью. Гадкий ужасный человек. Так как я сам был на грани выселения, воспринял этот показ как некую профилактическую процедуру, грозное предупреждение о том, что не уплати мы с мамочкой долг, придет такой вот Вертепов и — с ухмылками, зачитыванием, с видеокамерой — нас выселит.
Между эпизодами Вертепов рассказал, что как-то одна тетка хлопнулась в обморок, схватилась за сердце, а сын ее, такой же алкаш, как и та сама была, стал вызывать «скорую помощь». Но Вертепов выдержал спектакль до конца. Сын грозил судом, кричал, что на него — Вертепова и компанию — управа найдется. Довели старуху до инфаркта! Вертепов все это стойко выдержал, хладнокровно дождался «скорой», дал им разобраться со здоровьем старушки, и, когда врачи не установили никакого инфаркта, выселил их из квартиры. Там он нашел шкурки кошек. «Они ели кошек», — сказал он.
На улице, когда дурь из меня выветрилась и мир помрачнел, я подумал: вот такие вот вертеповы все и испортили; не будь таких, как он, может быть, все было бы как-нибудь иначе, без слез, истерик, припадков, обмороков… Может, сама программа принудительного выселения была бы пересмотрена, если б не нашлись такие исполнители, которые и привели этот гнусный проект в действие.



